главная страница / библиотека / обновления библиотеки / к Содержанию
П.П. АзбелевКудыргинский сюжет.// СПб: 2010. 60 с. ISBN 978-3-98709-277-4
2. О версиях.
Валун трактуют либо как не вполне обычное изваяние, относительно и типологически раннее среди памятников соответствующей традиции кочевнических культур древнетюркской эпохи, либо как особый памятник, не изваяние, а часть могильного сооружения. [12]
В первом случае речь идёт об изваяниях третьего типа, по Я.А. Шеру (1966: 26), или четвёртого, по В.Д. Кубареву (1984: 21), — с изображением одной лишь головы или лица. Это самый распространённый на Алтае тип (57% по указанной сводке В.Д. Кубарева), чем, надо полагать, и провоцируется такое определение валуна; при этом основой рисунка оказывается «личина», а «сцена коленопреклонения» выступает неким дополнением. Во втором случае всё, изображённое на валуне, воспринимается как особый изобразительный памятник, единый или композитный.
Версия, по которой кудыргинский валун представляет собой изваяние, плохо согласуется с данными о культуре Первого — Восточного каганатов. Насколько сейчас известно, древнетюркские ритуалы второй половины VI — первой трети VII вв. ещё не предусматривали установки каменных скульптур. Критический разбор попыток выделить из общего числа изваяний памятники эпохи Первого каганата потребовал бы отдельной работы; здесь же пока достаточно заметить, что все они противоречат простейшему картографическому наблюдению: ареал распространения изваяний намного меньше территории первой тюркской державы — в отличие, например, от раннетюркских поясных наборов, распространившихся по всей территории каганата и по его периферии. Каменные изваяния древнетюркских типов встречаются лишь в области телеских ханств, Западного и Второго каганатов (Монголия, Алтай, Тува, Восточный Туркестан, Прииртышье и Семиречье); часть семиреченских статуй, может быть, нужно датировать временем Западного каганата, т.е. первой половиной VII в. (об этом ниже), но ясные критерии их обособления ещё не сформулированы. Так или иначе, достоверных тюркских изваяний эпохи Первого каганата пока не найдено.
Когда позднее, в эпоху телеских ханств и Второго каганата, тюрки стали массово устанавливать каменные изваяния — они размещались при мемориальных (поминальных) сооружениях, а не на могилах, и всегда изображали взрослых воинов. Древнейшие известные изваяния тюркской традиции найдены на мемориале в Унгету, в Монголии; В.Е. Войтов убедительно соотнёс нижний, связанный с первоначальной установкой изваяний, слой этого памятника с именем сирского (сеяньтоского) Инань-кагана (Йенчу Бильге-кагана), умершего в 645 г. (Войтов 1987: 104-106); иконографическое своеобразие этих статуй (Рис. 5) [13] резко отличает их от прочих древнетюркских и препятствует построению эволюции от Кудыргинского валуна к развитой объёмной скульптуре.
Считая кудыргинский валун изваянием, археологи сталкиваются с необходимостью преодолеть его уникальность, отличие от безусловных памятников этого типа, и ввести валун в некую серию, как-либо вписать его в рамки реконструируемой традиции. Этот подход подробно разработал Д.Г. Савинов, полагающий, что «лицевые» и гермообразные изваяния с т.н. «повествовательными сценами» образуют особую раннюю группу, в которую входит на правах основного датирующего памятника и кудыргинский валун; в том же ряду рассматриваются некоторые изображения на плитах поминальных оградок (Савинов 2005: 209-212; о рисунках на плитах оград см. также: Кубарев 1984: 57-59) и минусинские изваяния (о них ниже). Рис. 5. Изваяния из Унгету (по В.Е. Войтову).(Открыть Рис. 5 в новом окне)
По мнению Д.Г. Савинова, «сравнительно небольшое количество известных каменных изваяний периода Первого Тюркского каганата объясняется тем, что в это время ещё продолжала существовать традиция использования в ритуальных целях манекена или самого трупа умершего, а не его скульптурного изображения», причём «речь идёт не о типологической преемственности…, а о сохранении одной и той же идеи, реализованной в различных материалах» (Савинов 2005: 239). Нужно заметить, однако, что при этом происходит подмена предмета обсуждения: комментируя частную форму воплощения идеи посмертного сохранения облика (в виде каменных изваяний), Д.Г. Савинов пишет об истории этой идеи как таковой, и в один ряд оказываются поставлены варианты, не совмещающиеся ни ритуально, ни типологически, ни иконографически, ни технологически, принадлежащие разным культурам, связи между которыми вовсе не всегда очевидны — но фактически постулируются без разбора возможных (т.е. исторически оправданных) механизмов культурной преемственности и трансформации.
Сам замысел выделять группу статуй по нерасчленённой совокупности признаков, часто не имеющих отношения к иконографии собственно изваяний, кажется небезупречным. Вряд ли верно использовать в качестве основания деления комплексный признак, не подвергнув его особому предварительному анализу, тем более что неоднородность «повествовательных сцен» вполне очевидна. Следует определять эти «сцены» иначе: как дополнительные изображения — и предварительно разделить их на: а) соотносимые по иконографическим признакам с реконструируемым ритуалом (тризна с символическим участием умершего), и б) посторонние по отношению к нему. Это интуитивное деление по интерпретационному признаку будет иметь право на существование, если ему найдутся объективные иконографические соответствия.
Примерами дополнительных изображений первой группы, соотносимых с ритуальным контекстом изваяний, могут быть гравировки на изваянии с р. Хара-Яма в Монголии и рельеф на статуе с р. Каргы из района горы Мунгу-Хайрхан-Ула в Туве.
Хараямское изваяние (Рис. 6, 1-2); см.: Кубарев 1995: 161, Табл. 1) весьма своеобразно. Необычен для тюркских статуй пояс с «ромбическими» бляшками; скорее всего, так показаны «квадрифолические», т.е. подквадратные, составленные из полушарий или кружков, бляшки (Гаврилова 1965: Табл. XXIV, 5 и т.п.) — это ранний сложносоставной тип, обычно сопутствующий круглобляшечным наборам (как в мо- Рис. 6. Хараямское изваяние:1 — общий вид; 2 — дополнительное изображение (по В.Д. Кубареву). 3 — рисунок странствующего монаха (Bibliothèque nationale de France). 4 — «квадрифолические» бляшки: а — на хараямском изваянии, б — на стенной росписи в Афрасиабе (по С.А. Яценко), в — Кудыргэ, мог. 22 (по А.А. Гавриловой).(Открыть Рис. 6 в новом окне)
гильнике Кудыргэ), но изредка выступающий и отдельно; прямой иконографический аналог есть лишь на росписях Афрасиаба (Яценко 2009: 336, Рис. 23, 23); хараямское изваяние, насколько я знаю, — единственное, на котором показан пояс такого типа (Рис. 6, 4).
Из особенностей хараямского памятника нужно ещё отметить выделение локтевого сгиба чёткими завитками, с размещением таких же «волют» и на груди (либо на плечах). С помощью этого приёма могли передавать как мускулатуру, так и узор ткани, или какой-то декор, украшение одежды или доспеха (ср., напр.: Беленицкий, Маршак, 1976: 180, рис. 11; 182, рис. 15), иногда сустав; показателен более поздний рисунок на обороте парижского свитка «Лотосовой сутры», где на коленях странствующего монаха — совершенно сходные завитки (Рис. 6, 3). [14] На рисунке такая деталь смотрится куда органичнее, чем на статуе. Вероятно, хараямский памятник — попытка изготовить изваяние тюркского типа мастером инокультурного и иноэтничного происхождения, — например, среднеазиатского или восточнотуркестанского. «Изогнутые предметы» вроде того, который держит в левой руке хараямский персонаж, в недавней работе предложено трактовать как символически изображённые посохи (Ермоленко, Курманкулов, Баяр 2005), причём указываемые авторами изваяния порой обладают, как и хараямская статуя, некоторыми чертами «имитационности».
Изображение спешившихся всадников на изваянии с р. Хара-Яма указывают как прямой аналог рисунку на кудыргинском валуне (Кубарев 1995: 160; Савинов 2005: 210-211). Сходство действительно очевидно, но лишь на уровне персонажей, по факту изображения коленопреклонённых фигур с лошадьми на поводу и со снятыми «стрелковыми» поясами. Ни их взаимное расположение, ни соотношение с другими элементами памятника, ни распознаваемые палеоэтнографические признаки [15] — ассоциаций с Кудыргинским валуном уже не вызывают. На изваянии и на валуне показаны спешившиеся и опустившиеся на колени всадники, но и только: из этих фигур, как из «блоков», типовых элементов, составлены совсем разные сцены.
Более основательно общекомпозиционное сопоставление хараямской сцены и дополнительных рельефных изображений на изваянии с р. Каргы, предложенное В.Д. Кубаревым.
На фигуре с р. Каргы (Рис. 7, 1; публикация в контексте: Грач 1958: 153-154, Рис. 2-4), ныне экспонируемой в 32-м зале Государственного Эрмитажа, дополнительное изображение развивает реконструируемую идею изваяния как символического замещения покойного на тризне: добавлены изображения сидящих лицом друг к другу людей — один с кубком, как и собственно изваяние, другой с бурдюком (?). А.Д. Грач считал, что дополнительные персонажи показаны обнажёнными, и не допускал мысли о том, что так могли быть изображены пирующие (1958: 156); но обнажение здесь иллюзорно, на мелких фигурках всего лишь «опущены» детали костюма (возможно, что-то и было проработано, например, пояса, — но поверхность камня сильно выветрена), так что возражения Л.Р. Кызласова А.Д. Грачу (1964: 37, прим. 69 и др.) в данном случае были частично справедливы, хотя в целом вопрос представляется более сложным.
Здесь, как и на хараямском изваянии, дополнительные персонажи размещены в целом симметрично, лицом друг к другу, с небольшим сдвигом по вертикали. Одним из признаков соотнесённости дополнительных изображений с реконструируемым ритуалом, вероятно, как раз и следует считать эту повторяющуюся «неточную симметричность» изображённых фигур, снимающую неизбежный при симметричном противопоставлении, но семантически неуместный здесь элемент орнаментальности.
Вряд ли можно принять догадку Л.Р. Кызласова, будто на изваянии с р. Каргы пирующие «изобразили самих себя, воссоздав сцену “выпивки” с каменной фигурой умершего» (Кызласов 1964: 37): живым не пристало изображать себя на памятнике мёртвому. Скорее, таким образом обозначалось символическое участие в тризне ранее погибших сородичей или предков. Изваяния с р. Каргы и с р. Хара-Яма, с моей точки зрения, нужно поставить в один ряд с плитой из Асхете (Ихе-Асхет) в Монголии, где справа и слева от отца — Текеша, Алтун Тамган-тархана — сидят его сыновья Торгул и Йэльгек (боковые фигуры и здесь несколько асимметризированы), о которых из надписи [16] известно, что к моменту создания стелы они уже погибли Рис. 7.1 — Изваяние с р. Каргы (по А.Д. Грачу); 2 — Когалинское изваяние (по А.Е. Рогожинскому).(Открыть Рис. 7 в новом окне)
(Рис. 8, 1). Следует уточнить гипотетическую трактовку асхетинского рельефа — это, скорее, памятник не трём усопшим сразу (как решил Л.Р. Кызласов [17]), а всё-таки лишь центральному персонажу. Сыновья же его, по предлагаемой здесь логике, посредством изображения при отце были как бы «вызваны с того света» на поминки, ибо их долг был присутствовать на тризне по нему. Памятники им самим, надо полагать, были устроены где-то в иных местах.
К этой же группе относится единственная в своём роде дополнительная сцена на изваянии из комплекса Когалы в Чу-Илийском междуречье (Рис. 7, 2), опубликованном недавно А.Е. Рогожинским (2010: 335-342, Рис. 8). В «грудной» части лицевой стелы изображена юрта, в которой на решётчатом сиденье расположились мужчина и женщина (она всё в том же трёхрогом уборе), держащие с двух сторон одну чашу (создаётся впечатление, что сосуд передают из рук в руки). [18] Исходя из предложенной выше трактовки дополнительных изображений первой группы, можно предположить, что в данном случае на поминки воина, которого изображает изваяние, из иного мира «вызвали» (или, скорее, «пригласили») его усопших родителей.
Отличия (по особенностям дополнительных изображений и их вероятным интерпретациям) когалинского изваяния от асхетинского, хараямского и каргинского, наряду со столь же явным их общим типологическим «родством», соответствуют, надо полагать, разнообразию проявлений в разных этнокультурных средах одного и того же обычая, Рис. 8. Асхетинская плита:1 — сохранившаяся часть лицевой грани (по С.Г. Кляшторному); 2 — тамга; 3 — искажение тамги и птицы у Л.Р. Кызласова; 4 — то же у В.В. Радлова.(Открыть Рис. 8 в новом окне)
по которому изваяние — не только заместитель умершего в ритуале, но и точка соприкосновения и взаимодействия земного с потусторонним, где человека, уходящего в иной мир, могут встречать родичи, попавшие туда ранее. Более пространное интерпретирование кажется преждевременным; главное же состоит в следующем. Если предложенная трактовка дополнительных изображений этой группы верна, то они связаны не с этапами развития традиции каменных изваяний, а лишь с «семейными обстоятельствами» изображённых людей, а потому не могут использоваться для типологизации памятников.
Некоторые изображения, также необычные по сравнению с базовым набором элементов — например, «личины» на изваянии с р. Хендергэ близ пос. Ак-Тал (Кызласов 1969: 27, Рис. 2, 1) — в силу своей уникальности пока не могут быть объяснены с необходимой убедительностью и, возможно, потребуют развить предложенную выше классификацию дополнительных изображений. Л.Р. Кызласов считал, что это изваяние представляет «тюркского воина, убившего при жизни двух врагов, головы которых он держит в руках» (1969: 41). Если это верно, то выделяемая здесь первая группа дополнений может быть, в свою очередь, разделена на связанные с ритуалом изображения «своих» и «чужих».
Таким образом, рассмотренные дополнительные изображения первой группы всегда приблизительно симметричны; ещё можно заметить, что размещаются они непременно на лицевой части изваяния; комментируемые ниже дополнения второй группы, не обнаруживающие прямой связи с реконструируемым ритуалом, этим правилам уже не следуют (т.е. предлагаемое разделение дополнений — не только сюжетно-интерпретационное, но и композиционно-иконографическое).
Вторая группа представлена минусинскими памятниками, которые некоторые авторы считали таштыкскими. На известной Ненинской стеле (Рис. 9) к неумело воспроизведённой, явно развалившейся стандартной композиции изваяния добавлены типично петроглифические сюжеты; сходным образом, судя по сохранившимся рисункам, были дополнены и утраченные аскизские стелы. Определение этих изваяний как таштыкских — скорее недоразумение. Обстоятельный разбор вопроса содержится в специальной статье С.В. Панковой (2000); эта работа, основанная на докладе, прочитанном на кафедре археологии СПбГУ в 1996 г., избавляет от необходимости приводить здесь подробный разбор памятников. [19] Во всех случаях дополнительные Рис. 9. Стела с р. Нени (по Л.Р. Кызласову).(Открыть Рис. 9 в новом окне)
изображения минусинских изваяний не имеют с кудыргинской гравировкой ничего общего — ни сюжетно, ни «поэлементно», ни композиционно. В основном они (как и упоминаемые Д.Г. Савиновым и В.Д. Кубаревым рисунки на плитах поминальных оград) относятся к числу батально-охотничьих композиций и должны рассматриваться в контексте истории соответствующих сюжетов.
Наиболее полная на сегодняшний день сводка минусинских раннесредневековых изваяний опубликована Ю.С. Худяковым (2004: 17-20). Повторив вывод об ошибочности «таштыкского» определения части этих фигур, автор рассматривал их вместе с прочими минусинскими памятниками «минусинского локального варианта древнетюркской культуры». Появление этого варианта было связано, по мнению Ю.С. Худякова, с красочно описанным в орхонских рунических памятниках походом тюрков Второго каганата на енисейских кыргызов зимой 710/711 гг. «В результате победоносной войны кыргызские земли были завоёваны тюрками. Тюркские полководцы, — утверждает Ю.С. Худяков, — оставили на завоёванных землях в наиболее важных в стратегическом отношении пунктах Минусинской котловины — в долинах рек Абакан, Чулым, Уйбат, Туба, по берегам Енисея — военные отряды древнетюркских воинов», т.е. гарнизоны. (2004: 98-99).
Нужно подчеркнуть, что эти гарнизоны — домысел. Ни один источник ни о чём подобном не сообщает, наоборот: сказано, что тюрки, разбив кыргызов, вернули страну под власть местной знати, т.е. всего лишь силой сменили хана. О создании же наместничества (которому, будь оно создано, и могли бы понадобиться какие-то гарнизоны), не говорят ни древнетюркские надписи, ни китайские хроники; есть лишь исследовательские допущения, а не исторические факты. Когда наместничество действительно учреждалось, источники прямо сообщают об этом — как в случае с сирским наместничеством на Енисее в 630-х гг. Практиковалось не оставление гарнизонов на чужой земле, а наоборот, вовлечение побеждённых а армию победителей.
Датировка всаднических погребений Минусинской котловины не всегда очевидна; в большинстве случаев, когда материал позволяет определить время устройства могил, это оказывается конец I тыс. Уточнить дату (распространяемую, естественно, и на изваяния) мож- но путём соотнесения выявляемого по аналогиям направления культурных связей и данных об истории края. Наиболее чёткие связи, отражённые в вещественном материале, указывают на Восточный Казахстан (Савинов, Павлов, Паульс 1988: 100-101); в том же регионе сосредоточено большинство изваяний с изображениями птиц (в том числе и одновременно с сосудом, как на Ненинской стеле); соответствующие контакты енисейских кыргызов упоминаются и в китайских источниках (Бичурин 1950: 355).
Историко-культурный контекст минусинских изваяний кыргызского времени [20] восстанавливается следующим образом. После уйгурского набега 795 г., когда енисейский народ понёс страшные потери, в начале IX в. в Минусинской котловине появляются выходцы из Восточного Казахстана и Алтая, привлечённые кыргызскими вождями для пополнения войска ради дальнейшего сопротивления уйгурам. С этими союзниками (или просто наёмниками) и связаны как памятники с вещами западных типов, так и ряд инноваций в кыргызской культуре. Тогда же появились и немногочисленные каменные изваяния древнетюркского типа. Эти памятники изготавливались, вероятно, местными мастерами, очень плохо (надо думать, со слов иноэтничных заказчиков) представлявшими себе, что именно от них требуется, отчего и происходит специфика как собственно изваяний минусинской группы, так и дополнительных изображений на них.
Заканчивая обсуждение вопроса о «повествовательных сценах», т.е. дополнительных изображениях, можно заключить: они присутствуют на изваяниях из разных мест, разного, судя по реалиям, времени, разных типов (изобразительных канонов, по терминологии Я.А. Шера) и разных культур древнетюркской эпохи. [21] Цельной и обособленной группы эти памятники не образуют — ни хронологической, ни типологической. В большинстве случаев дополнения изваяний «лишними» элементами можно говорить не только о раннем этапе сложения канона (изобразительного или религиозного), но и, наоборот, либо о его развитии, либо о том или ином отступлении от него, — неизбежном, в частности, при инокультурном воспроизведении. Видимо, наряду с собственно тюркскими вариациями обычая (обусловленными как этнокультурными, так и ситуативными причинами — скажем, привлечением иноэтничных мастеров или «семейными обстоятельствами» персонажей), существовала широкая, разновременная и разнообразная в своих материальных проявлениях практика искажённого восприятия тюркских обычаев представителями народов, попадавших в сферу культурно-политического влияния древнетюркских культур эпохи телеских ханств и Второго каганата; и обратно — тюркские обычаи неизбежно испытывали влияние со стороны симбиотических культурных норм. С относительной хронологией типов изваяний это не связано, а рассматривать ли в таком аспекте кудыргинский валун — второй (после атрибуции гравированного сюжета) вопрос.
Таким образом, попытки преодолеть уникальность кудыргинского валуна, поставив его в некий эволюционный ряд изваяний, как минимум не бесспорны. Они высвечивают сложный комплекс проблем типологии изваяний, но проблему валуна не решают: гравировку на нём не отнесёшь ни к первой, ни ко второй группе дополнительных изображений, а сам он не сближается с изваяниями по своему археологическому контексту.
С очевидными натяжками интерпретируются и выгравированные на валуне изображения коленопреклонённых всадников и женщины с ребёнком.
«Социальная» и «межэтническая» версии, по которым этот рисунок отражает подчинение то ли бедных богатым, то ли одних племён другим — неприемлемы, так как не согласованы с ситуативным контекстом: при чём тут этносоциальное устройство государства и соподчинение племён, когда перед нами погребение всего лишь маленького ребёнка? Во всех случаях, когда прокламативное значение древнетюркских комплексов безусловно, — это памятники прославленным представителям правящих родов, погребения же людей низших рангов сугубо «личностны». Семантика тюркских памятников — всегда в пределах «сферы компетенции» персонажей, которым они посвящены. В кудыргинском случае статус памятника явно не превышает рядового — поблизости нет ни одного крупного мемориала.
Версия, трактующая кудыргинскую гравировку «из древнетюркского пантеона» (женская фигура — Умай, мужское лицо — Йер-Су или Эрклиг, люди совершают перед ними поклонение и т.д.; подробно см.: Кызласов 1949; Длужневская 1978; Суразаков 1994) представляется не вполне оправданной по двум причинам.
Во-первых, не существует объективных данных о том, что традиция изображения персонифицированных божеств, в связи с погребальным обрядом или вне такой связи, вообще существовала в древнетюркских культурах. Серия персонажей в трёхрогом уборе, приведённая в своё время Л.Р. Кызласовым в подтверждение гипотезы о присутствии на кудыргинской гравировке богини Умай (Кызласов 1949: 49-51) и дополненная затем другими авторами, на деле подтверждает лишь популярность данного образа в раннем средневековье (он встречается и на бытовых предметах, и на дорогой торевтике, и на изваяниях, и на скалах в разных областях Срединной Азии; в таких уборах показаны как женщины, так и мужчины), но ни малейших указаний именно на Умай не содержит; аргументация автора идеи, тогда ещё начинающего исследователя, сводится к словам «конечно» и «несомненно». Этнографически зафиксировано, что Умай порой «участвовала» в ритуалах — как особая небольшая фигурка или символически, в виде украшенной тканью ветки (Потапов 1973); она могла, по мысли В.Я. Бутанаева, как-то ассоциироваться с изваяниями эпохи бронзы (Бутанаев 1984: 98-99), но нет никаких свидетельств об изображении сцен с участием этого божества. [22]
Во-вторых, неизбежная при таком подходе экстраполяция сведений о тюркском пантеоне времён Второго каганата на предыдущую эпоху кажется, как и в случае с версией «валун — изваяние», не вполне оправданным анахронизмом, игнорирующим динамику этнокультурного развития в Центральной Азии. Здесь нужен подробный комментарий, касающийся вопроса о соотношении культур Первого и Второго каганатов и учитывающий компонентный состав государственных культур этих «степных империй».
[12] В древнетюркской археологии слова «каменное изваяние», как известно, обозначают не столько форму и технику изготовления памятника, сколько его ритуальную функцию, выясненную после долгих и порой ожесточённых дискуссий: это изображения умерших воинов, присутствующих в таком виде на собственных поминках — с чашей в руке и в полной экипировке перед последним своим походом. Мы и теперь ставим во главе поминального стола фотографию усопшего, и перед ней — накрытую куском хлеба рюмку; это прямое ритуальное соответствие древнетюркскому изваянию. У скифских, половецких, монгольских изваяний — назначение было, насколько можно судить, иным.[13] Это своеобразие служит добавочным аргументом в пользу определения комплекса как сирского. Из всех древнетюркских государств, существовавших на территории Монголии, только Сирский каганат может быть представлен единственным памятником: уже наследник основателя каганата Инаня — Бачжо — был убит уйгурами, и мемориала ему явно уже не возвели, так как само государство было разрушено. Аналогий унгетуским изваяниям очень мало; самая выразительная — на орхонском мемориале в честь Кюль-тегина (Жолдасбеков, Сарткожаулы 2006: 164, Илл. 131, изв. №11); это согласуется с тем, что сиры стали одним из основных племён в иерархии Второго каганата (Кляшторный 1986: 156). Отмечу, что у части унгетуских изваяний необычно удлинены и «приострены» головы; нельзя ли увидеть здесь не особенность головных уборов, а соответствие обычаю прижизненной деформации черепа, известному в соседней с Монголией Туве по материалам могильников Чааты, синхронных памятнику в Унгету?[14] Цветную фотографию этого свитка можно видеть на сайте Bibliothèque nationale de France, http://expositions.bnf.fr/chine/grand/c041.htm. Благодарю за указание на этот рисунок М.В. Козловскую.[15] Так, колчан и налучье на кудыргинском валуне размещаются параллельно, а на хараямском изваянии — «крестообразно». Оба способа носить амуницию лучника имеют иконографические аналоги, и разница между ними явно значима, хотя и плохо изучена.[16] По переводу С.Е. Малова, передняя сторона: «(1) (Памятник) Текеша, младшего брата Кюль-тудуна… (2) в день поклонения я украсил (могилу). (3) Муж Азганаз хорошо устроил»; задняя сторона: «(1) Так как мы не могли быть на похоронах Алтун Тамган-тархана, младшего брата Кюль-тудуна (мы сделали этот памятник). Мы разлучились, мы остаёмся (на сей земле). Умерший был влиятельный (человек). Оставшиеся два (2) сына его, Торгул и Йэльгек, в год Свиньи (3) вы умерли (букв. ушли). (4) По уходе мы грустим, разлучившись (с вами)» (1959: 45; в скобках — конъектуры переводчика). Л.Р. Кызласов(18/19/20) (1964: 34) цитирует разные части надписи сплошь, произвольно изымая конъектуры.[17] Следует напомнить и о графической ошибке, растиражированной этим автором. На рисунке у Л.Р. Кызласова (1964: 34, Рис. 2) тамгообразное изображение горного козла эпохи Второго каганата (Рис. 8, 2, ср. сводку разновидностей: Савинов 1984: 170, Табл. IX) показано как кольцо-насест для птицы, у которой, в свою очередь, «отрезаны» ноги, противоречащие такому прочтению важной детали, — хотя и тамга, и птичьи ноги различимы на рельефе ясно и безусловно. Эта ошибка происходит от неточного тонированного рисунка в «Атласе древностей Монголии», сделанного с фотографии (Радлов 1892: Табл. XV, 2; о технологии рисунков «Атласа…» см. в Предисловии), где хвост у птицы показан узким (на самом деле он, наоборот, широкий), и реальное основание птичьего хвоста «прочитано» как черта, смыкающая в кольцо линии рогов и хвоста у тамгообразного изображения горного козла (Рис. 8, 4). И хотя в подписи к таблице В.В. Радловым указано, что плита — «с ханским знаком», т.е. тамгой, штриховой рисунок в статье Л.Р. Кызласова усугубил ошибку, «лишив» памятник одного из датирующих обстоятельств (Рис. 8, 3).[18] Лица этих фигур, показанные на прориси тонкими линиями, вероятнее всего — позднее добавление.[19] Автор пишет: «изваяния современны ряду тюркских памятников… нет оснований считать их таштыкскими. Вместе с тем культурная принадлежность изваяний не может быть названа и кыргызской из-за их уникальности(23/24/25) в Минусинской котловине и распространения большинства аналогий за пределами этой территории. В целом корректнее считать минусинские изваяния “формами каменных баб тюркского типа”, периферийными по отношению к большинству памятников» (Панкова 2000: 100). Эти выводы представляются вполне основательными.[20] Также см. об этом: Азбелев 2007а: 112-113; 2007б; 2009б: 80, 85, Прим. 7.[21] Дополнительные изображения людей и животных встречаются и на позднейших половецких изваяниях (Веселовский 1915: 32 по оттиску; Табл. VI).[22] Когда эта работа подготавливалась к изданию, вышла статья Ю.С. Худякова, где автор, подробно и на обширном материале рассмотрев вопрос о возможной иконографии древнетюркских божеств, пришёл к закономерному заключению: «Ни одно из известных к настоящему времени изображений древнетюркских, западных тюркских, тюргешских и енисейских кыргызских женщин в «трёхрогих» головных уборах не может быть с должным основанием интерпретировано в качестве воспроизведения образов верховного бога Тенгри, женского божества Умай или других персонажей божественного пантеона средневековых тюркских номадов» (Худяков 2010: 101). К этому выводу можно лишь присоединиться. В той же работе см. обзор изображений с «трёхрогими» головными уборами.
наверх |
главная страница / библиотека / обновления библиотеки / к Содержанию